Подали отварную севрюгу, густо посыпанную зеленым луком, и Багрянородный вновь наполнил бокалы алым шипучим вином.
— Выпьем, Ивлев, за тугую волю к беспощадной борьбе до конца! Если бы этой воли было в достаточной дозе в каждом русском интеллигенте в 1917 году, мы теперь бы ходили победителями по хребту поверженной Германии и никакой социалистической революции не знали. Безвольного Николая Второго сняли с престола, а сами оказались еще более безвольными. Явились большевики и не за понюх табаку взяли из наших рук все! Шляпы, ротозеи мы! Поделом лупят нас. Главное, навсегда и невозвратно потеряли право на управление Россией. И теперь не можем из своей среды выдвинуть на руководство белым движением ни одной значительной личности. Слюнтяйство! Пакостное слюнтяйство! Леониды Андреевы и Сологубы воспитали нас беспочвенными, малодейственными, не способными отстаивать святая святых!
Выпив второй бокал цимлянского, Багрянородный принялся за севрюгу. Наконец, быстро разделавшись с ней, сказал:
— Кстати, сегодня суббота. А по субботам у Чирикова собирается вся художественная интеллигенция. Пойдем, представлю тебя всем. Посмотришь на прежних корифеев мысли, кисти и резца. У Чирикова дочь Людмила — наша коллега, художница. Очень мила и талантлива как пейзажистка. А жена — актриса Иолшина — гостеприимнейшая хозяйка… Ну, пойдешь?
Ивлев кивнул.
Давным-давно он не имел возможности находиться в среде близкой, понятной, симпатичной и потому, попав на очередной субботний вечер Чирикова, поначалу сравнивал себя с той счастливой рыбой, которая, побывав в сетях рыбарей, вдруг вновь очутилась в родной стихии…
С радостным умилением он расписался в журнале, который велся в литературно-художественном кружке Чирикова и назывался «Ежевозможник «Питекантроп». А когда молодая художница — дочь писателя — попросила нарисовать что-нибудь на память на одной из страниц журнала, Ивлев мгновенно набросал угольным карандашом профиль Глаши Первоцвет и под наброском написал: «У каждого живописца так же, как у Данте, должна быть своя Беатриче».
Людмила Евгеньевна, взглянув через плечо Ивлева на профиль Глаши, подозвала поэтессу Никитину и живо сказала:
— Вот вы, русская феминистка, как полагаете, можно ли на земле встретить девушку с таким идеально римским профилем?
Чуть сощурив светло-сиреневые глаза, Никитина полушутя- полусерьезно воскликнула:
— Источник жизни бездонен и неистощим! Но главная цель ваятеля и живописца творить живые тела и пополнять ими жизнь.
Голубов-Багрянородный подвел к Ивлеву мешковатого, сутулого, неловкого господина в потертом пиджаке.
— Знакомьтесь, Алексей, с моим другом, прозаиком-романистом Игнатием Ломакиным, полушутя прозванным у нас в кружке графом Ломакиным за его «внушительную внешность» и «светскую изысканность манер».
Крепко пожав руку Ивлеву, сутулый Ломакин зычным голосом раскатисто пророкотал:
— Я слышал, вы близки к высшим кругам командования, и потому сразу прошу вас вступиться за писателя Ломакина, если его вновь начнут теребить ростовские контрразведчики.
— Да, кстати, — живо подхватил Багрянородный, — из Крыма месяца два тому назад от красных бежал известный столичный артист и режиссер Мейерхольд. Так его за этот подвиг в городе Новороссийске контрразведка допрашивала, судила и сейчас еще таскает. Просим тебя замолвить о Мейерхольде перед власть имущими доброе слово.
— Вообще надо сказать, — заметил Чириков, — писатели, артисты, художники, бегущие от Советов на Юг, являются лакомой дичью для охотников за черепами из контрразведочных отделений… А большевики-подпольщики, с которыми они призваны бороться, у них под носом творят прямо-таки чудеса. Вот изволите видеть: из Освага посылаем литературу в тот же Новороссийск, где контрразведчики, проявляя сверхбдительность, подозревают даже в Мейерхольде агента большевизма… И что же? Когда тяжелые тюки, хорошо запакованные нами, вскрывают работники местного отделения Освага, то вместо наших книжек находят — коммунистические брошюры…
— Господа, — объявила жена Чирикова, — сегодня мы послушаем воспоминание об осаде Зимнего дворца.
— Да, — подтвердил Чириков, протерев стекла очков белоснежным носовым платком. — Автор воспоминаний — министр времен Керенского. Он находился в Зимнем во время взятия его большевиками. Но прежде чем занять пост министра, он шестнадцать лет отбыл на царской каторге. От кандалов до сих пор у него на ногах косточки обнажены.
Бывший министр Временного правительства Никитин оказался человеком с широким умным лицом, изрезанным глубокими складками у рта и губ.
Воспоминания его, написанные отличным литературным языком, изобиловали характерными реалистическими деталями и как-то невольно ассоциировались с полотном Шемякина «Штурм Зимнего».
«Поразительно, как же ничтожно мало оказалось защитников у Зимнего! Две-три сотни безусых юнкеров да батальон ударниц во главе с женщиной-прапорщиком, — думал Ивлев. — А ведь в ту пору в Петрограде было несколько тысяч офицеров и несколько полков казаков… А большевики сумели отогнать генерала Юденича от Питера… И адмирала Колчака гонят в глубь Сибири, не обращая внимания на Май-Маевского, идущего на Курск и Орел».
Писатель Борис Лазаревский в своей неизменной черной куртке, с насупленным лицом слушая воспоминания, беспокойно вышагивал из угла в угол гостиной, то снимая, то надевая пенсне.
Художник Иван Яковлевич Билибин сидел рядом с Ивлевым и не торопясь зарисовывал в «Ежевозможнике «Питекантроп» Никитина, читавшего рукопись, прежде выписав сбоку его фигуры высокий черный крест.
Лансере, откинувшись на спинку кресла, курил папиросу за папиросой. Иногда в глазах его появлялся слезный блеск.
Багрянородный мрачно хмурился.
После чтения, когда перешли в столовую и принялись за пироги и печенья, изготовленные руками Иолшиной, Лансере сказал:
— Господа, мне кажется, в истории человечества дикое варварство периодически возвращается. Оно подобно той злой фурии, которая всякий раз скатывает вниз камень, внесенный Сизифом на вершину горы.
— А вы не думаете о том, что в словах «демократия», «социализм», «равенство», «свобода» заключается магическая притягательность? — спросил Багрянородный. — Против них нет сил бороться убеждениями и рассудком.
— Есть ли в Осваге агитаторы с политическим образованием и сильным темпераментом? — неожиданно задал вопрос Билибин, положив на тарелку кусок пирога с яблоками.
— Есть, — ответил Багрянородный, — но они лишены светлого воодушевления…
— Господа, мы условились на наших субботниках не разговаривать о политике, — запротестовала жена Чирикова.
— Давайте философствовать на отвлеченные темы, — предложила Никитина. — Будем говорить о жизни, о смерти. Нет ничего на свете дороже недолговечной жизни и нет ничего неизбежней смерти.
— У меня возникла мысль открыть свое книгоиздательство, — вдруг сказал Чириков и характерным волжским говорком добавил: — Начнем издавать литературно-художественные альманахи. Сейчас же в Ростове собралось немало пишущей братии, и живописцев и журналистов. Всем надоела серая газетная тарабарщина, которой они заняты в осважских органах. Да и мы окончательно расплюемся с этим бездарнейшим учреждением, которым управляет профессор Соколов со своими помощниками — профессором Эрвином Давидовичем Гриммом и полковником Энгельгардтом, бывшим владельцем скаковых конюшен.
— Нашему альманаху придется конкурировать с журналом «Донская волна», издающимся Виктором Севским, — заметила жена Чирикова, — к тому же — с осважским «Орфеем».
— «Орфей» тотчас же прекратит существование, как только мы перестанем в нем сотрудничать, — сказал Чириков. — А «Донская волна» нам не конкурент, так как этот журнал все более и более становится военно-политическим официозом. Он, так же как «Пути России», заполняется от корки до корки публицистическими статьями. Остается лишь «Лукоморье». Но его забьем!