— Как же прошли сквозь нее?
Угарс достал из бокового кармана френча небольшую табакерку из карельской березы, раскрыл ее, сунул в ноздри по маленькой щепотке табака, чихнул и с каким-то странным безразличием сказал:
— На заставе я отнял эту штуку, — кивнул он на пулемет, — и еще прихватил кубанца.
В горницу начали входить сотрудники штаба, до слуха которых уже дошла молва о латыше, сумевшем якобы вырезать целую сотню казаков и единолично завладеть трехдюймовой пушкой.
Вскоре явился командир батальона Чумаков, с утра объезжавший окрестности села в целях ознакомления с местностью.
— В чем дело? — заинтересовался он, усевшись за стол рядом с Глашей.
Когда же Глаша быстро и коротко объяснила, он с нескрываемым любопытством принялся всматриваться в небритое, равнодушное лицо латыша, щеки которого серебрились иглистой сединой.
— Не верю, чтобы один мог напасть на заставу, — сказал Чумаков.
До того молчавший казак вдруг встрепенулся и с неожиданной живостью проговорил:
— Так точно! Як есть одни напали. Сидимо це мы втроем под пулеметом. Бачимо, воны идуть. На плечах погоны поблескивают. Пидышли к нам и спокойно кажуть Хфедьке (вин у нас за старшего був): дурак, левольверту не можешь носить, хиба она тутечке должна висеть? И туж минуту взяли воны у Хфедьки левольверту и ею его по потылице. Миколай втикать, а меня воны, значит, забрали, потому я був дюже удивившись. Як есть одны, товарищ красный комиссар, ей-ей! — побожился казак как будто с некоторой гордостью за Угарса.
К показаниям пленного казака Угарс отнесся с полным равнодушием, точно они вовсе не касались его.
Глаша и Чумаков, выслушав казачий рассказ, рассмеялись.
— Ну что ж, значит, вступаете в ряды нашего батальона?
— Да, — подтвердил Угарс.
— Товарищ Первоцвет, — сказал Чумаков, — запишите его… ну хотя бы в четвертую роту… Вам все равно, товарищ Угарс?
— Нет, — вдруг заявил тот, — не все равно… я хотел бы так…
— То есть как «так»? Не нравится четвертая рота, тогда направляйтесь в первую…
— Я бы, знаете, лучше так! — стоял на своем странный латыш. — Не хочется мне в эти роты…
Чумаков недоуменно вздернул плечами.
— Ах да, понимаю: вы, очевидно, хотите в пулеметную команду?
— Да нет же, — отрицательно замотал головой Угарс. — Я бы так, один… один желаю воевать.
— Мы не понимаем, как это можно одному воевать, — насупил недовольно косматые брови Чумаков. — Разве вам неизвестна истина, что один в поле не воин?
Светлые стальные глаза Угарса глядели безучастно, устало и почти отрешенно. Судя по их выражению, ему было совершенно безразлично и его нисколько не смущало недовольство командира батальона. Не глядя ни на кого, он твердил:
— Я могу один с этим «люисом». — Тонкие красноватые ноздри его нервно раздувались.
— Нет, мы зачислим вас в первую роту! — решил Чумаков и, отпустив Угарса, сказал: — Какой странный субъект!
Через три дня под Обоянью, верстах в двух к юго-востоку от железнодорожной станции, под ураганным огнем белого бронепоезда «Офицер-1» стрелковая цепь красных курсантов залегла. Пулеметный и артиллерийский огонь не давал головы поднять.
Наступил тот критический момент боя, когда наступающая часть теряет веру в успех и обращается в бегство. И в это время Глаша увидела, что Угарс, лежавший в стороне от цепи, понюхал табакерку, зарядив обе ноздри щепотками табаку, почихал и вдруг, взяв в руки пулемет, поднялся во весь рост. Потом, чуть согнувшись, решительно двинулся неторопливым шагом к станционным постройкам, из-за которых постреливали дроздовцы.
Глаша замерла. Огонь со стороны станции усиливался. Рядом с Угарсом упала граната и черным столбом земли, дыма и пыли закрыла его долговязую фигуру. Но через мгновение Глаша увидела Угарса вновь.
Свернув дугой левую руку для опоры пулемета, он шагал к станции с прежней решимостью.
Чумаков, лежа рядом с Глашей и следя через цейсовский бинокль за удалявшимся Угарсом, вдруг обеспокоился:
— Кажись, латыш-прапорщик хочет уйти от нас. Надо открыть по нему огонь.
Но в это время Угарс открыл огонь по дроздовцам: минутами было видно, как выбрасывал он на ходу пустые диски и закладывал новые.
— Да нет же, — сказала Глаша, которая и без бинокля отчетливо видела все. — Нет, он не уходил от нас. Он сумасшедший. Его просто нужно вернуть. Разрешите приказать командиру первой роты сделать это.
Но пример Угарса оказался заразительным. Слева и справа поднимались с земли курсанты и, крича «ура», решительно устремлялись к станции.
Дроздовцы не выдержали дружного натиска, серые фигурки их побежали к городу.
Не прошло и четверти часа, как станция Обоянь была взята.
Угарс привел двух пленных офицеров.
— Захватил в комнате телеграфа.
— Спасибо! — поблагодарил его Чумаков и пронзительно поглядел в усталое лицо Угарса: — Понимаешь ли, кто явился виновником нашей сегодняшней победы? Придется доложить о тебе самому комдиву.
— Как хотите, — равнодушно промолвил Угарс. — Но если проверкой установите, что приведенные офицеры-контрразведчики каты, то отдадите их мне…
— Ладно.
Когда же через два дня полевая чрезвычайная комиссия после опроса многих пленных, захваченных в городе Обояни, пришла к выводу, что оба офицера, взятые Угарсом в комнате телеграфа, являются матерыми контрразведчиками, от рук которых пало в городе Орле немало красноармейцев, и вынесла им смертный приговор, серое хмурое лицо Угарса стало строго красивым какой-то особо неумолимой красотой.
— Я вообще против смертных казней, — сказал он, — но я дал клятву без всякой жалости истреблять тех, кто занимается кровавым палачеством.
Тут же, повернувшись к приговоренным, коротко бросил:
— Пойдемте!
Через минуту за длинным сараем с дровами раздалось отрывистое таканье пулемета. А потом Угарс вошел в штаб, держа «люис» под мышкой, и лицо его опять было серо, равнодушно, лишь одни стальные глаза чуть сузились, стали сосредоточеннее и темней.
Угарс действительно оказался странным человеком. Во время боя Глаша всегда видела его впереди цепей. С пулеметом он никогда не расставался, даже спал в обнимку с ним. Жил и воевал он «один». Один неожиданно поднимался с земли, один наступал, идя прямо на врага и расстреливая диск за диском. Нередко один отправлялся в ночные разведки. В батальоне он никого не сторонился, однако ни с кем из курсантов не сходился на короткую ногу. Был обыкновенно угрюм, молчалив и, лишь нюхая табак, громко и часто чихал.
Курсанты поначалу посмеивались над ним, считали его не совсем нормальным, однако величайшее презрение к свисту вражеских пуль, бесстрашное поведение на поле брани внушали к нему все большее и большее почтение. Мало-помалу привыкли к его долговязой фигуре, частому чиханию, мрачной молчаливости и стали относиться к нему даже по-дружески.
И Чумаков, скупой на похвалы, вспоминая об Угарсе, неизменно говорил:
— Непонятный человек, но пулеметчик дельный.
А курсанты, когда во время вынужденного лежания в цепи вдруг где-нибудь раздавалась, как всегда, неожиданная очередь из пулемета «люис», с некоторым восхищением восклицали:
— Ага, пошел наш Угарс вперед!
И действительно редко ошибались. Это он, несмотря на огонь противника, решительно поднимался и одержимо шел вперед, часто увлекая за собой всех бойцов батальона. А во время наступления на Белгород, где приходилось сражаться с отборными добровольческими частями, он, засев где-нибудь в стороне от батальона, с изумительной настойчивостью строчил из своего «люиса».
Овладели Белгородом, стали продвигаться к Харькову. Угарс к этому времени вдрызг износил английские ботинки, но однажды среди ночи пробрался в село Прохоровку, занятую офицерами Алексеевского полка, и вернулся оттуда в новеньких шевровых сапогах и с отличным чемоданом крокодиловой кожи.
Чемодан подарил военному врачу для содержания в нем медикаментов и перевязочных средств.