— Мне хочется танцевать с вами и следующий танец, — просто сказала Глаша.

Ивлев встретился с ее глазами, искрящимися синевой и весельем, и благодарно улыбнулся.

— Вы, Глаша, придаете мне силы и ловкости. Пусть бы этот танец не кончался вообще!

Но музыка оборвалась, и, как бы платя за щедрую откровенность девушки, Алексей сознался:

— Глаша, вы не представляете, каким чудом кажется мне то, что я дома, и мы танцуем под этой праздничной люстрой, и что на мне довоенная бархатная блуза…

— Кстати, — подхватила Глаша, — она вам к лицу. Делает вас похожим на Блока…

— Всего лучше… походить на самого себя! — Ивлев задорно откинул со лба прядь золотисто-соломенных волос.

— Да, — рассмеялась Глаша. — В самом деле, чем плохо быть художником Ивлевым?

— Сегодня — да, весьма недурно. А вот что завтра? — вслух подумал Алексей.

— А «завтра» может стать лучшим днем жизни! — проговорила Глаша, глядя на непокорную прядь, снова упавшую на лоб Ивлева.

Пронеслись первые звуки вальса. Когда-то под эту удивительно грустную, страстную и нежную мелодию танцевала и Елена Николаевна, еще раньше — ее мать, казачка из богатой семьи, теперь уже кружится третье поколение, а вальс все так же волнует…

Ритмично кружились девушки, мелькали их стройные ноги из-под платьев, все в гостиной сейчас празднично сверкало. Это захватывало Алексея. Нечто схожее, видимо, завладело и Глашей. Дышала она глубже и порывистей, голова слегка откидывалась назад, вьющиеся волосы все смелее касались щеки Ивлева, ресницы чаще прикрывали глаза.

— Никогда я так не танцевала! — призналась она.

Ивлев ей поверил и, еще раз встретившись с синим пламенем ее молодо блестевших глаз, залюбовался девушкой и подумал: «Конечно, самое высшее в мире благо — молодость…»

В паузах между танцами Глаша усаживалась на оттоманку. Ивлев становился сбоку, немного позади нее.

— Я недавно смотрела все ваши работы… — рассказывала Глаша. — Знаете, теперь вам надо бы взяться за большую тему!.. Наверстывать упущенное…

— Нет, Глаша, как ни грустно, того, что отняла война, уже не вернуть.

— Но война дала вам уйму совершенно новых впечатлений, сильных и глубоких, просто не сомневаюсь в этом!

— Да война-то ведь не окончена…

— Ваше участие в ней, и тем более на стороне корниловцев, не обязательно, Алеша!

— Значит, вы мне внушаете, что я должен жить, следуя сомнительной мудрости: моя хата с краю, ничего не знаю?

— Вовсе я не хочу, чтобы вы жили по-обывательски. Мне только жаль времени, которое может быть упущено. Вы ведь человек творческий…

— Глаша, — перебил Ивлев, — имеются очень основательные доводы, говорящие о том, что сейчас в России незачем и не для кого творить.

— Ну, на эту тему мы еще поспорим. А сейчас давайте танцевать! — Девушка поднялась с оттоманки.

Ивлев опять заскользил с нею по паркету, в котором отражались и люстра с ее сияющими кристалликами, и фигуры танцующих.

Танцы длились часов до двенадцати. Наконец Елена Николаевна поднялась из-за рояля и пригласила всех к ужину.

На длинном столе, покрытом белоснежной скатертью, прямыми рядами выжидающе стояли бутылки со старым, выдержанным рислингом, на овальном блюде царственно красовалась разварная осетрина, украшенная белыми ломтиками сладкого лука и весенней зеленью душистой петрушки. Рядом, под круглым тонким стеклянным колпаком, блестела глыба черной паюсной икры.

— У нас сегодня стол рыбный, — как бы извиняясь, сказала Елена Николаевна.

— Рыбный стол! Что же может быть роскошней в наше время! — воскликнул Однойко и первым потянулся к осетрине.

— Я предлагаю первый тост — за возвращение блудного сына! — Сергей Сергеевич поднял бокал, наполненный прозрачно-зеленоватым вином. — И конечно, за то, чтобы молодежь еще не раз собиралась у нас за праздничным столом!

Все, шумно отодвигая стулья, встали.

— Я выпью за то, чтобы вы больше не надевали погон поручика… — шепнула Глаша на ухо Ивлеву.

— Попросим Алексея почитать Блока! — вдруг предложила Инна.

— Просим, просим! — Разумовская и Синицына захлопали в ладоши.

— Друзья, увольте. Я давно не читал.

— Глаша, проси Алексея почитать! — крикнула Инна.

— Да, — поддержала всех Глаша, — я тоже прошу вас! Почитайте!

— Ну, попробую… — Ивлев поднялся и не спеша начал:

Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера,
В белый день забываю огни,
По ночам забываю дни.
Но все ночи и дни наплывают на нас
Перед смертью, в торжественный час.
И тогда — в духоте, в тесноте
Слишком больно мечтать
О былой красоте
И не мочь:
Хочешь встать —
И ночь.

Алексей сел, ни на кого не взглянув. Воцарилось молчание.

— Да, — наконец сказал Сергей Сергеевич, — эти стихи очень близки к тому, что сейчас каждый из нас переживает.

— А ведь это стихотворение писалось Блоком в самый размирный и безмятежный год в жизни России. Под ним дата: февраль, 1909 год, — напомнил Алексей.

— Почему же вдруг эти стихи так остро зазвучали в восемнадцатом году?! — спросила, обведя взглядом сидевших за столом, Маша Разумовская.

— Сейчас, господа, лучше всего читать Пушкина, — заявил Шемякин. — «Да здравствует солнце, да скроется тьма!»

— Браво! — Глаша захлопала в ладоши. — Браво, Иван Васильевич!

— Сдвинем же разом стаканы! — Шемякин потянулся со своим бокалом к Глашиному.

После ужина, затянувшегося почти до двух ночи, гости начали собираться домой.

— А может быть, молодые люди, по случаю осадного положения заночуете у нас? — спросила Елена Николаевна. — Места всем хватит.

— Нет, — сказала Разумовская, — запрещение ходить по городу в ночные часы на нас, участников обороны Екатеринодара, не распространяется.

— А я, — заявил Шемякин, беря Разумовскую под руку, — рядом с вами пройду сквозь любой патруль.

Ивлев пошел провожать Глашу.

В глухом квартале между Бурсаковской и Борзиковской улицами повстречался патруль из юнкеров. Ивлеву пришлось довольно долго объяснять, кто он такой и почему в штатском.

В Котляревском переулке, остановившись у калитки своего двора, в глубине которого темнел окнами небольшой белый домик, Глаша сказала:

— Я сейчас не могу пригласить вас к себе: отец спит. Но давайте пройдемся до цирка по Насыпной.

Шли под руку. Глаша доверчиво прижималась к Алексею.

— Юнкера не остановят нас снова? — спросила она.

— Нет, — ответил Ивлев и почувствовал, что в нем воскресает тот далекий девятнадцатилетний юноша, который некогда здесь, в этом самом Котляревском переулке, бродил с Олечкой Гайченко.

Он взглянул на профиль Глаши и вспомнил: какой-то известный живописец утверждал, что у каждого художника должен быть свой идеал женского профиля. А что, если очертания Глашиного профиля совпадут с его, ивлевским, идеалом?..

— Глаша, — сказал он, — мне захотелось написать ваш портрет. Не смогли бы вы прийти завтра ко мне в мастерскую?

— А во сколько прийти? — просто спросила она.

— Часов в одиннадцать.

И когда Глаша сказала: «Хорошо, приду», Ивлев благодарно сжал ее руку и удивился вслух:

— Какое странное совпадение, Глаша! Вот в этом же переулке, вот в том дворе, в белом доме за березами жила Олечка Гайченко, и вдруг и вы живете в этом же Котляревском переулке!..

— А ведь о Гайченко мне известно… И я даже знаю, что Олечка Гайченко была вашей первой любовью. Счастливой и возвышенной любовью.

— Возвышенной, но почти безответной, — поправил Ивлев. — Ведь Олечка позволяла себя целовать только через кружевной платочек.

— А разве нельзя было платочек невзначай приподнять? Если бы вдруг Олечка это заметила, то вряд ли бы разгневалась. — Глаша рассмеялась, а потом раздумчиво промолвила: — А может быть, эти поцелуи сквозь платочек и были счастьем? Понятие о счастье очень изменчиво!