— Пуля пробила каблук сапога, — продолжал Фролкин, — я упал, когда все уже лежали и стрельба окончилась, а сотник распорядился: «Проверить штыками!» Я замер, ожидая, что вот- вот штык вонзится в меня, но казак возле меня крикнул: «Живых нет!» Казаки шарили по карманам, с некоторых убитых стаскивали сапоги. Наконец сотник сказал: «Ну, пошли: там еще осталась партия!» Когда они скрылись, я поднял голову.

— Расстрел заложников! Что может быть бессмысленней и беззаконней! — Руднякова стукнула кулаком по столу.

Глаша молчала, вся внутренне сжавшись. «Неужели Ивлев, чистый, гуманный, узнав о расстреле, останется в отряде Покровского? Он, человек возвышенного склада души, не терпящий никакой жестокости, должен понять, что при любых обстоятельствах от заложников не зависят действия тех, кто пришел в Екатеринодар. Если он узнает о казни двадцати пяти человек у аула Чищи, то поймет, что ему не по пути с теми, кого он принимает за своих единомышленников, Он пошел с ними не затем, чтобы зверствовать, расстреливать, совершать противочеловеческие, бессмысленные жестокости…»

Фролкин, окончив рассказ, сидел сгорбившись у стола, закрыв руками лицо. Руднякова глядела на него глазами, полными слез. Безыскусный рассказ Фролкина произвел на нее такое же впечатление, как и на Глашу.

— Я вот что решила, — наконец объявила она. — Сегодня поручим полевому штабу разыскать под аулом Чищи и доставить в Екатеринодар тела всех наших казненных товарищей. Наш первейший долг — предать их земле со всеми революционными почестями. И пожалуй, следует взять у родных и близких фотографии погибших и составить большую фотовитрину. А когда Филимонов и Покровский предстанут перед народным трибуналом, а это произойдет скоро, пусть они тогда не просят пощады!

* * *

Корнилов шел вдоль забора по узкой кромке еще не растоптанного ногами снега и, чтобы не соскользнуть в разжиженную грязь, придерживался одной рукой за доски забора, а другой — опирался на палку.

Ивлев, сопровождая его, шагал позади и думал: «Будь Корнилов барин-аристократ, а не сын казака-крестьянина, вряд ли он побрел бы пешком отдавать личный визит Филимонову».

Филимонов жил далеко от площади, в белой хате под камышом. Увидя командующего, атаман вышел встретить его.

Приподняв шапку, Корнилов поднялся на узкое крылечко и протянул атаману смуглую, почти коричневую, руку.

— Решил в минуту досуга навестить вас, Александр Петрович!

— Милости просим, ваше высокопревосходительство! — Филимонов засуетился и распахнул дверь в хату. — Вот, знакомьтесь с моей супругой.

К Корнилову подошла небольшого роста, ладно скроенная дама, с темными, хорошо причесанными волосами, в белой вязаной кофточке, туго облегавшей высокую грудь.

— Зинаида Ивановна!

Корнилов приосанился и, стукнув каблуками порыжевших сапог, поцеловал ее руку. И пожаловался:

— А я-то в разлуке с женой и детьми с января. Теперь даже и не знаю, где они. Ведь и на Тереке большевики…

Сочувственно выслушав его, Зинаида Ивановна сказала:

— А мы с Александром Петровичем решили: если жили вместе, то и умирать должны вместе. Вот я и пошла с ним в наш кубанский поход.

Филимонов помог Корнилову снять бекешу, но, не находя, куда повесить, бережно перекинул ее через спинку деревянной кровати, занимавшей добрую половину казачьей горницы. Туда же положил свою шинель и Ивлев.

Корнилов сел за стол.

— Никогда так не скучал по семье, особенно — по сынишке. Ему-то, моему колмычонку, всего восемь лет. Увижу ли его еще когда-нибудь?..

Корнилов скорбно посмотрел в окно, вдаль, на желток солнца, медленно ускользавший за крыши соседних хат.

Человек с монгольскими глазами, уже пожилой, уставший, он в эту минуту совсем не походил на того Корнилова, которого до сих пор знал Ивлев. Что-то в его вдруг сгорбившейся фигуре появилось старческое, и на висках, и в черных вислых усах отчетливо серебрились нити седины. «Умаяла, уходила генерала война… — с состраданием подумал Ивлев. — А ему воевать и дальше…»

На столе появилась домотканая скатерть, потом — самовар.

Корнилов тряхнул головой и, согнав с лица тень тоски и скорби, приободрился.

— Если бы у меня было десять тысяч войска, я бы пошел на Москву, а не на Екатеринодар.

— По взятии Екатеринодара у вас, Лавр Георгиевич, будет не десять, а тридцать тысяч, — пообещал Филимонов.

Корнилов придвинул к себе стакан с чаем.

— Если бы большевики в Усть-Лабинской догадались взорвать мост через Кубань, мы попали бы в мышеловку и вряд ли соединились с вами.

— Без вас и нам здесь был бы конец, — сказал Филимонов.

— А в одной из кубанских станиц, — вспомнил Корнилов, — во время ночевки едва не сгорел генерал Алексеев. Спали они с Деникиным в хате на соломе, и она вдруг вспыхнула. К счастью, Деникин болел бронхитом… Закашлялся и проснулся. Хата уже была полна дыма. Антон Иванович вышиб ногой окно, выскочил во двор, потом помог Алексееву выйти из огня. Казаки вынесли ящик с казной. — Корнилов усмехнулся: — С тех пор мы говорим, что наши деньги и в огне не горят…

— О вашем знаменитом побеге из Быхова, — сказала Зинаида Ивановна, — я слышала немало самых разноречивых рассказов и потому по сию пору не представляю, как же на самом деле удалось вам бежать…

Корнилов нахмурился и долгую минуту мрачно молчал.

— Наше заключение в Быхове было довольно своеобразным, — наконец проговорил он. — Там, в гимназии, содержались мы под двойной охраной, которая состояла из солдат Георгиевского полка и всадников Текинского полка. Первые несли внешнюю охрану, вторые — внутреннюю. Вскоре до петроградского совдепа дошли слухи, что мы в тюрьме пользуемся непомерными поблажками. Оттуда немедленно командировали в Быхов специальную комиссию с целью изменения режима нашего содержания в сторону более строгую. Мы окрестили эту комиссию собирательным словом «гоцлибердан».

— Что же оно означает? — поинтересовалась Зинаида Ивановна, наполняя чайник кипятком.

— А в совдепе был эсер Гоц и меньшевики Либер и Дан. Из фамилий этих членов совдепа и сложилось слово «гоцлибердан», — объяснил Корнилов, и узкие глаза его лукаво и озорно блеснули. — Комендантом быховской тюрьмы нашей был полковник Эбергардт, симпатично относившийся к нам. «Гоцлибердан» заменил его грузином подполковником Искервели или Инцкервели, но моих текинцев, к счастью, не сменил. И у нас в заключении после отъезда комиссии осталось все, по существу, по-прежнему. Генералы Деникин, Марков, Лукомский, Романовский, Эльснер продолжали сидеть в общей камере номер шесть, я занимал отдельную комнату в конце коридора.

Слушая Корнилова, Ивлев вспомнил этот длинный коридор и великана текинца Реджеба, бессменно стоявшего в дверях комнаты «сардара». Вспомнил и то, с какой чисто восточной подозрительностью этот великан косился на всех, кто проходил в комнату Корнилова…

— Меня друзья готовили к побегу, — продолжал Корнилов, — и, чтобы приучить георгиевцев к моему отсутствию, я довольно часто по два-три дня не выходил из комнаты. В это время я был занят интенсивной перепиской с Калединым, Алексеевым. Вскоре после октябрьских событий из Ставки приехал полковник Кусонский и сообщил, что в Могилев ожидается эшелон матросов с прапорщиком Крыленко, назначенным главковерхом от Совета Народных Комиссаров. Оставаться в Быхове дольше было равнозначно самоубийству. Мы решили бежать. Деникин должен был отправиться пассажирским поездом через Гомель на Новочеркасск, Лукомский — через Москву, Рязань, Воронеж. Романовский и Марков с полковником Кусонским — на паровозе, на котором он прикатил из Могилева. А я — походным порядком, с Текинским полком.

Ивлев внимательно слушал памятную и ему историю о том, как сначала, 18 ноября, выехали Деникин, Лукомский, Марков и Романовский, а 19-го, часа в два ночи, по сигналу Корнилова в здание вошел Текинский полк и выстроился в коридоре среднего этажа по одну сторону. Потом под командованием прапорщика Гришина пришли шестьдесят два солдата Георгиевского полка.