Всякое давление политических партий будет решительно отметаться. Всякое противодействие — справа и слева — караться. Постараюсь привлечь к русской государственности Закавказье…

* * *

Ивлев пошел прогуляться по Ростову. На Таганрогском проспекте творилось нечто невообразимое. Во всю ширь его четырьмя потоками шли повозки, санитарные двуколки, тачанки.

Между ними ехали верховые казаки, донские и кубанские, а по тротуарам, шлепая растоптанными ботинками по разжиженному снегу, шагали пехотинцы толпами. Все тянулись к мостам через Дон. На подводах было немало женщин с домашним скарбом и детьми. Калмыки за своими черными лакированными кибитками гнали коров красной калмыцкой породы, табуны степных коней.

Тяжелой серой мглой над городом повисло зимнее небо, затянутое сплошным сукном облаков.

У вокзала пылали военные склады. Клубы курчавого густого дыма низко распластались над крышами домов.

По всему чувствовалось: в Ростове начались обычные судороги власти, предшествующие сдаче города.

По Большой Садовой к вокзалу мчались фаэтоны, линейки, дроги, нагруженные чемоданами, детьми, дамами. На углах офицерские патрули задерживали дезертиров, проверяли документы у подозрительных и тащили солдат в комендатуру.

Где-то на окраинах, в рабочих районах, раздавалась винтовочная стрельба.

«Город агонирует!» — понял Ивлев, направляясь к зданию гостиницы, занимаемой Освагом.

Несколько подвод стояло у главного входа. Солдаты торопливо нагружали их кипами каких-то бумаг, брошюр, пишущими машинками.

Сотрудники Освага в длиннополых пальто, с винтовками, болтавшимися за спинами, бестолково толкались у парадного подъезда.

Ивлев вошел в вестибюль, уже захламленный брошенными бумагами, папками, разорванными плакатами.

— Ба-а! Дружище! Какими судьбами? — вдруг услышал Ивлев позади себя знакомый голос Голубева-Багрянородного. — Видите, разбегаемся, точно крысы с тонущего корабля. Со вчерашнего дня эвакуация приняла характер бегства. — Басисто- голосый художник обеими руками цепко облапил его и, дыша перегаром сивухи, рокотал: — У нас тут, в Ростове, с начала октября было введено обязательное военное обучение всех служащих Освага и других правительственных учреждений. Нас обучали владеть винтовкой, штыком и даже пулеметом. А 26 ноября, в Георгиевский праздник, был даже устроен парад ростовской обороны. По Большой Садовой шло чиновничье войско в потрепанных пальто и стоптанных штиблетах. Сам генерал Лукомский производил смотр сил и, кажется, выразил полное удовлетворение. Наши газеты трубили, будто противник выдохся, — продолжал Багрянородный, — и что наступает, собственно, только небольшая группа Буденного, лошади которой измотаны до последней степени. Красная пехота еще далеко, под Харьковом, и подтянуть ее в короткий срок невозможно. Ростов не сдадут. Он, мол, укрепляется, а мы в качестве народного ополчения все как один выйдем на защиту города. Но лишь дело повернулось острым концом, как тотчас же ростовская буржуазия оказалась «на ходу». Подсчитала, уложила валюту в чемоданы и умотала в Екатеринодар и Новороссийск. — Багрянородный усмехнулся и со злым сарказмом продолжал: — А «доблестные» ополченцы сейчас с боем втискиваются в последние пассажирские поезда, примащиваются к беженским эшелонам или всеми правдами и неправдами раздобывают места в привилегированных составах разных военных учреждений. За особое счастье считается попасть в теплушку. Дело в том, что в ней можно просидеть и день, и два, греясь у печки, покуда для беженского состава найдется паровоз. Я уже проводил и Чирикова, и Билибина, и Лансере. А сам пошагаю с этими подводами. В Батайске стоит наш второй агитационный поезд имени генерала Каледина. И там сяду…

Багрянородный бросил на тротуар недокуренную погасшую папиросу.

— Если хочешь, Ивлев, я на прощание могу остаканить тебя спиртом. Может статься, что больше не свидимся. Все пошло кувырком! Я говорил и говорю, если бы остался жив Корнилов, все было бы по-другому. Он понимал, что всякая война глубоко интенсивно разрушает условия морали, разлагает нравы, а гражданская война — в особенности. Если можно убивать соотечественников, то, значит, все дозволено! Корнилов, конечно, чистил бы Добровольческую армию, как во время первого похода чистил обоз. Держал бы твердой рукой в жестких шорах…

— А я убежден, — перебил Ивлев, — твердой руки и Корнилова сейчас было бы мало. Теперь для противодействия стихийной силе всех внешних обстоятельств потребовалась бы не одна, а десятки тысяч корниловских рук. А Корнилов уже под Екатеринодаром почувствовал лед и мрак в душе и утратил ту гипнотическую силу, которая увлекала и бросала на смерть без рассуждений. Я помню, даже неукротимый Марков на последнем военном совете при Корнилове сказал: «Город мы не возьмем, а все погибнем». Когда Корнилов это услышал, то уселся в угловой комнате, чтобы дождаться неминуемого снаряда. Он отлично видел, что дом на ферме уже взят в вилку красными артиллеристами.

Наконец собираясь расстаться с Багрянородным, Ивлев сказал:

— А сейчас я имел возможность в течение нескольких недель быть при Врангеле и убедиться, что этот генерал, наделенный не в меньшей мере, чем Корнилов, волей и внутренним порывом, был совершенно бессилен противодействовать движению вспять.

— Ну ладно, пойдем пить спирт, — мрачно буркнул Багрянородный.

— Спасибо. Спирт я не пью.

Ивлев распрощался с художником и пошел к Иде Татьяничевой.

Впустив его в знакомую прихожую, по-прежнему пахнущую старинными духами, нафталином и как будто горячими пирожками, которыми девятого февраля восемнадцатого года он здесь угощался, Ида испуганно отпрянула назад.

— Боже, — воскликнула девушка, — вы опять пришли в последний час перед сдачей Ростова! Как два года назад. Почему?.. Впрочем, все равно. Теперь это уж и не так важно, как было тогда. Нынче я смотрю на многое по-другому. Я, право, не чаяла вас больше видеть. А в свое время молила всевышнего о вас… А вы как в воду канули…

Ивлев снял шинель и стоял, глядя на девушку несколько недоуменно и тоже почти испуганно.

— На сей раз вы тоже пришли сказать лишь одно, что уходите, — вдруг засмеялась Ида. — Но теперь вы уходите навсегда… Хотя вас сейчас в тысячу раз больше, чем было в ту пору, когда вы уходили из Ростова впервые. Сейчас вы слабее, чем были. Ну что ж! Таков рок!

Ида взяла Ивлева под руку:

— Пожалуйте, проходите в гостиную. Я познакомлю вас с двумя петроградками. Они бежали к нам в прошлом году. Валя! Катя! — закричала Ида. — К нам пришел неотразимый поручик…

На крик Татьяничевой в прихожую вбежали две черноокие брюнеточки, очень похожие одна на другую.

— Скажите, возьмут Ростов красные или отстоите его?

— Неужели нам бежать?

— Мы уже отчаялись узнать правду.

Усадив Ивлева на кушетку, девушки наперебой спрашивали его о том, как далеко Буденный, почему до сих пор Врангель не дал решительного боя красным.

Ивлев, болезненно переживавший события, старался, однако, всячески ободрить петроградских беженок, говорил, что оборона Новочеркасска и Ростова в надежных руках Сидорина и Кутепова и они здесь устроят красным «Бородинское сражение».

— А я не верю вам, — вдруг сказала Ида, закурив папиросу. — Ваши генералы похожи на рудокопов в угольных шахтах, где освещено лишь то, что непосредственно нависло над головой. Вообще все вы панурговы овцы, слепо бросающиеся в ямы.

— Позвольте, — попытался возражать Ивлев, — у нас есть Врангель, и, если он заменит Деникина, все круто изменится.

— Все, кто не хочет видеть близкого конца, уповают на Врангеля, — усмехнулась Ида. — Это пристрастие к Цезарям и Наполеонам выдвигает на первое место Врангеля. А Цезари и Наполеоны лишь тогда обретают притягательную силу, когда в них узнают самих себя тысячи рядовых соотечественников.

— Ида, ты нас убиваешь! Пощади! — взмолилась Валя. — Поручик, она уговаривает нас не бежать из Ростова, от большевиков.